aRTICLES

ПАТРИОТИЗМ И КОЛЛАБОРАЦИОНИЗМ -3

Апология могущества и оправдание слабости

 

Мы говорили о важности в жизни сообщества некоей коллективной психической энергии, аналогичной энергии либидо в индивидуальной жизни. У такого «коллективного либидо» не просматривается прямой и необходимой связи с духовностью, в терьяновском смысле развитой и широко распространенной по сообществу культуры. Слишком хорошо известно о варварах и кочевниках, побеждавших высокоцивилизованные государства своего времени. Просматривается, скорее, связь с определенными достаточно простыми, но устойчивыми ценностями – в противном случае поток энергии не мог бы оставаться стабильным и проявлялся бы в виде коллективных «приступов ярости», за которыми бы неизбежно следовали периоды «расслабления».

Борьба и война в виде таких периодических «приступов ярости», безусловно, имели место, особенно в ранние периоды истории. Но застрявшие на таком уровне все чаще начинали терпеть поражения. Выигрывали те, у кого возникало стабильное сознание, способное обеспечить неизменную доблесть. Главным образом через преемственность собственного достоинства, культивируемого прежде всего в разного рода элитах и от элит в какой-то мере усваиваемого через наглядный пример другими слоями сообщества. Это и есть важнейшая часть этики. Она была ясно осознана еще в античности и даже получила название «добродетели»:

 

«…хотя все хорошие качества души называются добродетелями (virtutes), слово это подходит не ко всем, а перенесено на все от одной, самой главной: ведь слово virtus происходит от слова vir (муж), а в муже первое качество — мужество, а в мужестве два главных проявления: презрение к смерти и презрение к боли. И то и другое должно быть при каждом из нас, если только мы хотим быть добродетельны, то есть хотим быть мужами: ведь слово virtus — от слова vir» (Цицерон "Тускуланские беседы").

 

Здесь же Цицерон представляет мужество в качестве опоры против превратностей судьбы: «Ибо если все мы будем избегать позора и стремиться к чести, то мы сможем перенести не только уколы боли, но и молнии судьбы».

Он связывает virtus c разумом: «…душа ведь разделена на две части, из которых одна причастна разуму, а другая нет. (…) От природы ведь есть во всех душах нечто мягкое, безвольное, приниженное, обессиленное, вялое; не будь в них ничего другого, не было бы ничего на свете безобразнее человека; но есть над всем этим господин и повелитель — Разум, и он-то, опираясь на самого себя и двигаясь дальше и дальше, порождает совершенную добродетель. Истинный муж и должен следить за тем, чтобы эта часть души господствовала над той, которая призвана повиноваться».

И подытоживает свою мысль афористичным заключением: «Ибо нет мужества без разума».

 

Все эти темы полтора тысячелетия спустя возрождает Макиавелли, воспроизводя их уже в сугубо политическом контексте, с акцентом не столько на личности и ценностях, сколько на сообществе граждан и интересах, и в первую очередь на успехе в завоевании и упрочении верховной политической власти, суверенитета во имя блага и безопасности отечества. Virtu Макиавелли – это в первую очередь не преодоление страха боли и смерти, но умение бесстрашно и хладнокровно господствовать над фортуной, над непрерывными вызовами судьбы в лице врагов и меняющихся обстоятельств:

«Я уподобил бы судьбу бурной реке, которая, разбушевавшись, затопляет берега, валит деревья, крушит жилища, вымывает и намывает землю: все бегут от нее прочь, все отступают перед ее напором, бессильные его сдержать. Но хотя бы и так, — разве это мешает людям принять меры предосторожности в спокойное время, то есть возвести заграждения и плотины так, чтобы, выйдя из берегов, река либо устремилась в каналы, либо остановила свой безудержный и опасный бег?

То же и судьба: она являет свое всесилие там, где препятствием ей не служит доблесть, и устремляет свой напор туда, где не встречает возведенных против нее заграждений. Взгляните на Италию, захлестнутую ею же вызванным бурным разливом событий, и вы увидите, что она подобна ровной местности, где нет ни плотин, ни заграждений. А ведь если бы она была защищена доблестью, как Германия, Испания и Франция, этот разлив мог бы не наступить или по крайней мере не причинить столь значительных разрушений».

 

В сравнении с этим господством над фортуной во имя интересов отечества все остальное вторично: «Там, где речь идет о благе отечества не следует рассуждать о правильном или неправильном, мягком или жестоком, похвальном или вредном. Напротив, надо отбросить в сторону всякое сомнение и сосредоточиться лишь на тех мерах, которые спасут его жизнь и свободу».

Коллаборационизм, в том числе коллаборационизм самого «государя» плох не по каким-то сугубо моральным причинам, но потому что он неизбежно ставит в зависимость в обмен на очень ненадежную защиту, чья ненадежность как раз и обусловлена неравенством двух сторон: «Даже если тебя и выручат из беды, это небезопасно для тебя, так как ты окажешься в положении зависимом и унизительном. А только те способы защиты хороши, основательны и надежны, которые зависят от тебя самого и от твоей доблести».

 

Очень важно, что Макиавелли рассуждает о доблести не только правителей и элит, но народов. Причем не приписывает ее каким-то странам и народам как неизменное свойство.

 «Размышляя о ходе дел человеческих, я прихожу к выводу, что мир всегда остается одинаковым,—что в мире этом столько же дурного, сколько и хорошего, но что зло и добро перекочевывает из страны в страну. Это подтверждают имеющееся у нас сведения о древних царствах, которые сменяли друг друга вследствие изменения нравов, а мир при этом оставался одним и тем же. Разница состояла лишь в том, что та самая доблесть, которая прежде помещалась в Ассирии, переместилась в Мидию, затем в Персию, а из неё перешла в Италию и Рим. И хотя за Римской Империей не последовало империи, которая просуществовала бы длительное время и в которой мир сохранил бы всю свою доблесть целостной, мы все-таки видим ее рассеянной среди многих наций, живущих доблестной жизнью. Пример тому дают королевство Франции, царство турок и царство султана, а ныне — народы Германии и прежде всего секта сарацинов, которая совершила многие великие подвиги и захватила значительную часть мира после того, как она сокрушила Восточную Римскую империю. Так вот, во всех этих странах, после падения римлян, и во всех этих сектах сохранялась названная доблесть, и в некоторых из них до сих пор имеется то, к чему надобно стремиться и что следует по-настоящему восхвалять».

 

Вспомним в связи с этим слова Терьяна о том, что он нисколько не ценит «ту народность, которая сохраняет свою самобытность лишь внешними границами и, что самое главное, такую самобытность, которую нет нужды сохранять».

Терьян осуждал вход армянства в политику с позиции слабости. А с позиции силы? Одобрил бы он армянский милитаризм, гипотетическое армянское военное наступление с позиции силы, которое могло бы причинить ущерб пришлому населению на территории исторической Армении? Наверняка нет. Нам скажут, что некорректно сравнивать взгляды Макиавелли, у которого был большой опыт участия в политике – по крайней мере в течение 14 лет до его опалы, - со взглядами все еще далекого от политики Терьяна образца декабря 1914 года. Скажут, что корректнее сравнивать взгляды великого флорентийца и, например, кого-то из теоретиков армянских политических партий. Но здесь речь идет о противопоставлении двух типов мировоззрений, двух типов дискурса: восхваления, апологии мощи и оправдания слабости.

 

Апология мощи в своем предельном случае инструментализирует все ценности в пользу достигаемых доблестью политических интересов – таких как суверенность, безопасность, свобода. Как сын своего времени, Макиавелли с почтением отзывается о религии, но то обстоятельство, что христианство «открывает истину и указует нам истинный путь» не мешает ему оказаться объектом критики флорентийца:

«Размышляя над тем, почему могло получиться так, что в те стародавние времена народ больше любил свободу, чем теперь, я прихожу к выводу, что произошло это по той же самой причине, из-за которой люди сейчас менее сильны, а причина этого кроется, как мне кажется, в отличии нашего воспитания от воспитания древних и в основе ее лежит отличие нашей религии от религии античной. Наша религия, открывая истину и указуя нам истинный путь, заставляет нас мало ценить мирскую славу. Язычники же ставили ее весьма высоко, видя именно в ней высшее благо. Поэтому в своих действиях они оказывались более жестокими. Об этом можно судить по многим установлениям и обычаям, начиная от великолепия языческих жертвоприношений и кончая скромностью наших религиозных обрядов, в которых имеется некоторая пышность, скорее излишняя, чем величавая, однако не содержится ничего жестокого или мужественного. (…)

Кроме того, античная религия причисляла к лику блаженных только людей, преисполненных мирской славы — полководцев и правителей республик. Наша же религия прославляет людей скорее смиренных и созерцательных, нежели деятельных. Она почитает высшее благо в смирении, в самоуничижении и в презрении к делам человеческим; тогда как религия античная почитала высшее благо в величии духа, в силе тела и во всем том, что делает людей чрезвычайно сильными. А если наша религия и требует от нас силы, то лишь для того, чтобы мы были в состоянии терпеть, а не для того, чтобы мы совершали мужественные деяния. Такой образ жизни сделал, по-моему, мир слабым и отдал его во власть негодяям: они могут безбоязненно распоряжаться в нем как угодно, видя, что все люди, желая попасть в рай, больше помышляют о том, как бы стерпеть побои, нежели о том, как бы за них расплатиться. И если теперь кажется, что весь мир обабился, а небо разоружилось, то причина этому, несомненно, подлая трусость тех, кто истолковывал нашу религию, имея в виду праздность, а не доблесть.

Если бы они приняли во внимание то, что религия наша допускает прославление и защиту отечества, то увидели бы, что она требует от нас, чтобы мы любили и почитали родину и готовили себя к тому, чтобы быть способными встать на ее защиту. Именно из-за такого рода воспитания и столь ложного истолкования нашей религии на свете не осталось такого же количества республик, какое было в древности, и следствием сего является то, что в народе не заметно теперь такой же любви к свободе, какая была в то время».

 

Хотя мощь государства, основанная на доблести, вызывает у Макиавелли восхищение, он проводит границу между республикой и тиранией, республикой и империей, поскольку во втором случае могут быть востребованы только воинские доблести, но не гражданские. Указывая на причины отсутствия должной доблести у своих современников, он видит также глубоко негативную роль Римской империи. Продолжим цитату:

«Я полагаю также, что в огромной мере причиной тому было также и то, что Римская Империя, опираясь на свои войска и могущество, задушила все республики и всякую свободную общественную жизнь. И хотя Империя эта распалась, города, находящиеся на ее территории, за очень редким исключением, так и не сумели ни вместе встать на ноги, ни опять наладить у себя гражданский общественный строй».

 

Наоборот, в случае оправдания слабости во главу угла ставятся духовные ценности, то есть именно ценности культуры (древней и новой, светской и религиозной, высокой культуры и фольклора)  видят в качестве главного смысла существования сообщества. Иногда политическую слабость, массовые избиения, разорение, порабощения даже считают неизбежным следствием, оборотной стороной достижения этническим сообществом духовных высот - в постоянных муках оно переживает своих периодически меняющихся и сходящих с мировой сцены мучителей и поработителей. Одно из самых знаменитых (и не случайно оно стало таковым) стихотворений Терьяна является ярким манифестом такого мировоззрения:

 

Մի՛ խառնեք մեզ ձեր վայրի,արջի ցեղերին,
Մեր երկիրը ավերված, բայց սուրբ է ու հին.

Որպես լեռն է մեր պայծառ տեսել հազար ձյուն,
Այնպես նոր չեն մեզ համար դավ ու դառնություն.

Բաբելոնն է եղել մեր ախոյանը՝ տես-
Անհետ կորել, անցել է – չար մշուշի պես:

Ասորիքն է եղել մեր թշնամին – ահա՛
Դաշտ է տեղը և չկա քար քարի վրա:

Ամրակուռ է մեր հոգին – դարերի զավակ՝
Շատ է տեսել մեր սիրտը ավեր ու կրակ:

Շատ է տեսել երկիրն իմ ցավ ու արհավիրք,
Լաց է այնտեղ ամեն երգ և ողբ ամեն գիրք:

Գերված ենք մենք, ո՛չ ստրուկ- գերված մի արծիվ,
Չարության դեմ վեհսիրտ միշտ, վատի դեմ ազնիվ:

Բարբարոսներ շատ կըգան ու կանցնեն անհետ,
Արքայական խոսքը մեր կըմնա հավետ:

Չի հասկանա ձեր հոգին և ծույլ, և օտար,
Տաճար է մեր երկիրը՝ սուրբ է ամեն քար:

Եգիպտական բուրգերը փոշի կըդառնան,
Արևի պես երկիր իմ, կըվառվես վառման:

Որպես Փյունիկ կրակաից կելնես, կելնես նոր
Գեղեցկությամբ ու փառքով վառ ու լուսավոր:

Արիացի՛ր, սիրտ իմ, ե՛լ հավատով տոկուն,
Կանգնիր հպարտ որպես լույս լեռն է մեր կանգուն:

В последнем двустишии речь идет о стоическом мужестве. Это не мужество борьбы и активного сопротивления, но мужество стоять под ударами судьбы, ударами врагов, сохраняя веру и оставаясь верным самим себе.

 

Может показаться, что в «Духовной Армении» речь идет о ранней «группе требований» национальных движений. Согласно современному исследователю Мирославу Гроху в начальной фазе ставится цель «развития национальной культуры, основанного на местном языке и его нормальном использовании в образовании, управлении и экономической жизни». И только во второй фазе целью становится «обретение гражданских прав и политического самоуправления - сначала в форме автономии, а в конечном счете (обычно это происходило довольно поздно, когда становилось уже настоятельной потребностью) и независимости».

В общем случае решение этих задач происходит последовательно. Но в каждом конкретном движении они сложным образом переплетаются, совершенно по-разному конкретизируются, возникают, исчезают и снова возникают. Особенно сложна картина в том случае, когда национальное движение развивается в слишком неблагоприятных условиях и терпит серьезные поражения, откатываясь к более ранним этапам…

 

Исследователи обычно считают, что культурный национализм, который сплачивает сообщество вокруг его особых ценностей, обращается больше к чувствам, тогда как политический национализм, стремящийся добиться для сообщества удовлетворения стандартных интересов (таких, как суверенное национальное государство со всеми его атрибутами), апеллирует больше к разуму. Но на смерть люди идут как раз под знаменами политического национализма и одними рациональными аргументами этого очень сложно добиться, особенно когда речь идет о неравной борьбе против военно-полицейской машины государства.

В «Духовной Армении» Терьян с одной стороны стоит на позициях культурного национализма, с другой – рациональной осторожности и постепенности. И это давно уже не ранний этап национального движения. Сам автор наверняка видел в своей статье конструктивную программу, но "Духовная Армения" выражает прежде всего предчувствие катастрофы и стремление заговорить большую беду рассуждениями на «высокие темы».

 

Именно в отношении к политическому национализму между культурными националистами есть принципиальная разница. Одни стремятся своей деятельностью приблизить политический этап движения, другие – отдалить. Одни считают невозможным эффективно поддерживать и развивать национальную культуру пока она не стала государственной. Другие видят в борьбе за государственность помеху, угрозу больших потрясений – и хотели бы отодвинуть ее создание в далекое «светлое будущее».

Политические националисты тоже по-разному относятся к культуре – ведь этническая культура к моменту начала движения представляет собой традиционную и достаточно архаичную культуру на религиозной основе. Одни националисты готовы опираться на такую культуру в деле сплочения сообщества. Другие считают принципиально важным заменить эту культуру с ее языком на национальную контркультуру – более современную, европейскую, прогрессивную и демократичную. В армянском случае такими фигурами были Х.Абовян, М.Налбандян, Ст. Назарянц и др.

Интересно, что даже в рамках антиколониальных движений в Азии и Африке, направленных против европейцев, против той или иной европейской державы, все равно местную культуру нельзя было политизировать в национальном направлении без определенной европеизации. Без эгалитарных (равенство) и либеральных (свобода) смыслов формирование нации и национальная борьба были невозможны, а эти смыслы развились именно в европейской культуре.

 

 

Апология прогресса

 

Полувеком ранее Терьяна Микаэл Налбандян давал совсем иную оценку:

«В исходе тринадцатого века вместе с гибелью Рубенидов, последней царской династии Армении – армяне потеряли остатки своей свободы. Часть нации, оставшаяся в своем отечестве, вымирала под развалинами своих домов и от меча врага; другая часть, добровольно покинувшая родную страну, разбрелась на все четыре стороны в поисках пристанища и хлеба насущного. В результате этих бедствий в Армении погас светоч просвещения, остатки его едва сохранились кое-где в монастырях. Но чего стоили эти остатки рядом с той жаждой света, которую испытывала нация?

Мир стоял на пороге новых событий, человеческое познание, находившееся с конца средневековья в состоянии брожения, упорно и настойчиво искало способов улучшить положение вещей, рассеять мрак невежества и открыть новые поприща для созидательной деятельности. Тут Колумб стучался в двери королей со своими заманчивыми предложениями и, получив материальную поддержку, пустился в таинственные просторы моря, чтобы открыть для человечества новый мир. Там Гутенберг, подчинив своему остроконечному инструменту обозначения звуков – буквы, приходит к открытию книгопечатания; человеческая мысль, разум, освобождались от плена, в котором их держал пергамент, они обретали крылья, они получили возможность распространяться по всему миру, превращая собственность одного человека в достояние человечества. А в других местах человечество, прозябая в унизительном духовном рабстве под тяжелым гнетом Церкви, вынашивало истину Евангелия, противопоставляя ее слепой вере и бесплодной обрядности. В смелой борьбе против невежества и мракобесия человечество строило жизнь в государстве на основах истины.

Вот этим и было занято человечество в Европе, когда армянская нация, ставшая рабом и прислужником других наций, подставляла шею под любое ярмо ради куска хлеба. А в это время монахи-армяне, запершись в своих монастырских кельях, зубрили Аристотеля, Порфирия и «Определения философии» Давида Анахта. Печальная картина! Плачевное состояние! Любимая наша армянская нация постепенно одичала, испортилась чистая армянская речь, и безотрадная темная ночь простерла над армянской землей свое черное покрывало».

 

Это никак не оправдание слабости, но решимость ее заклеймить. Мы видим здесь не пафос и апологию политической мощи, но пафос и апологию прогресса - открытий неведомого,  изобретения нового, движения народов к свободе и просвещению.

Тем не менее, Налбандян еще раз возвращается назад во времени, чтобы опять подчеркнуть значимость государственно-политической организации народа: «Хотя при Рубенидах и не видно было в Армении любви и уважения к просвещению, хотя и очень безотрадны памятники тех далеких времен, и даже указы царей и послания католикосов по форме и содержанию показывают невежество нации и постепенное искажение языка, хотя в это же самое время раздавались жалобы Ламбронаци на явления, которые возникали непосредственно на почве некультурности духовенства правителей нашей нации, однако после гибели царства Рубенидов еще больше растет невежество, еще больше сгущается тьма и нация повсеместно впадает в какой-то смерти подобный сон. Армянская нация непробудно спит четыреста лет до начала восемнадцатого века».

Пробуждение автор связывает с началом деятельности мхитаристов, которые «стараются поднять нацию, столь глубоко погрязшую в невежестве и приобщить к европейской цивилизации». «Однако горестно думать, что армянская земля, на которое множество замечательных людей некогда могли посеять семена и взрастить плоды, уже не имела той моральной почвы, какая была необходима для всякого духовного посева. (…) Армянская литература была вынуждена пользоваться гостеприимством Италии и питаться чужим хлебом, так как сама нация, как и в наше время, для своих сынов не имела ни хлеба, ни чести». 

Это отсутствие «моральной почвы» совершенно определенно связывается у Налбандяна с политическим крахом, и последующим, выражаясь его словами, рабством, прислужничеством, подставлением шеи «под чужое ярмо». Не только ярмо, но любая зависимость, лишает «моральной почвы» под ногами, извращает любые благие намерения – вспомним слова Жаботинского об «уродливой измельчалости, созданной веками гнета».

С симпатией отзываясь о самом Мхитаре, Налбандян более чем резко критиковал последующих членов ордена, называя их «продажными рабами» и «предателями своей нации» («… армянин, работая под чужим крылышком, кушая чужой хлеб, должен всегда этого чужого хвалить, защищать чужую выгоду, отдаляться и отчуждаться от своей нации и даже причинять ей вред. Таков неизбежный ход вещей: быть либо под крылом своей нации, либо под чужим крылом со всеми вытекающими отсюда тяжелыми последствиями. Tertium non datur»).

 

Мы не раз встречаем у Налбандяна убеждение в том, что политический крах не проходит и не может пройти бесследно для национальной жизни – не только экономической и социальной, но и духовной, этической: «Нация, сокрушенная ударами истории, не выступает более в человечестве как нечто целое, как семья, члены которой между собой связаны и обязаны взаимно заботиться. Буря, вырвавшая такую семью из политической почвы всего человечества, рассеивает членов этой семьи, разъединяет их и удаляет друг от друга. И тогда для них уже нет единства в реальном мире. Они более не составляют семьи, все члены которой служили бы одной общей идее, - все это становится отвлеченностью, пустым названием без самой сущности. Безжалостная судьба, или, - если уж говорить по справедливости, - грехи нашей нации довели ее до такого жалкого состояния. Все члены нашей нации считают себя лицами частными; нация обратилась в некую отвлеченность и, в результате телега прогресса застряла посреди дороги, ибо каждый считает себя частным лицом и никто не расположен подойти поближе, подтолкнуть телегу, сдвинуть ее с места».

 

С другой стороны именно духовная причина - «пагубный дух обособленности» - виной тому, что «наша нация осталась вне истории человечества». Падение духа становится причиной политического поражения, которое в свою очередь становится причиной дальнейшего падения духа и так далее. Макиавелли считал, что такая причинно-следственная цепь может действовать до тех пор, пока не будут попраны самые элементарные интересы сообщества и самые основы достоинства человека. Тогда может вспыхнуть борьба: 

«Как некогда народу Израиля надлежало пребывать в рабстве у египтян, дабы Моисей явил свою и доблесть, персам — в угнетении у мидийцев, дабы Кир обнаружил величие своего духа, афинянам — в разобщении, дабы Тезей совершил свой подвиг, так и теперь, дабы обнаружила себя доблесть италийского духа, Италии надлежало дойти до нынешнего ее позора: до большего рабства, чем евреи; до большего унижения, чем персы; до большего разобщения, чем афиняне: нет в ней ни главы, ни порядка; она разгромлена, разорена, истерзана, растоптана, повержена в прах».

 

По мнению Налбандяна только в результате Просвещения может быть в полной мере осознано уже ставшее привычным попрание интересов и достоинства, может проснуться коллективная воля. Однако для этого необходимо сохранение самого субъекта, коллективного «Я». Каким образом оно сохраняется в «темные», «ночные» века? В армянском случае, по мнению Микаэла Налбандяна, за счет глубокого этнокультурного антагонизма между господствующим и подчиненным элементами: 

«Если армянская нация сохранила свою религию и сохранилась сама, за это надо благодарить магометанство: своими преследованиями оно помогало армянам сохранить религию. Как бы ни была нация погружена в беспросветное невежество, одна ее часть сознательно, а другая, и притом большая, – бессознательно отгородились от магометанства. И это помогло им сохранить свою религию, а тем самым и нацию. Вот если бы армянская нация  после крушения своего царства попала в рабство к какому-нибудь христианскому государству, тогда мы увидели бы. Впрочем, что могли бы увидеть, ведь и сами не родились бы армянами!» 

 

Таким образом, по мнению Налбандяна, причина сохранения была внешней. При этом, он признавал неизбежную серьезную деформацию этого «Я», когда отвечал на претензии своих оппонентов к ашхарабару за сходные с тюркскими грамматические формы: 

«Человек, оставаясь десять лет в чужом обществе, так или иначе подпадает под влияние чужого языка, чужого духа. Как же можно требовать, чтобы пребывая в течение тысячелетия под влиянием турок, татар и других наций, армянская нация не носила в своем сердце и в душе глубокого отпечатка исторической действительности? Как можно чтобы эта печать не отразилась на ее языке и мышлении? Армянская нация – это же не гедеонова шерсть, чтобы не вымокнуть под росой и не куст Моисея, чтобы не сгореть на огне? Ясно, что нация не могла иметь этих чудесных свойств – она должна была и вымокнуть и сгореть. Но после всего пережитого, когда прививка (плохо ли, хорошо ли – дело не в этом) уже принялась – есть ли возможность все это стереть с пятимиллионного народа и дать ему взамен настоящую армянскую логику или синтаксис, непривычные сегодня для нации?»

 

Налбандян использовал органические представления о нации: «Но когда нарушается равновесие между внутренними силами организма и внешними разрушительными силами, когда организм не в состоянии противостоять внешним влияниям, он не может сохранить себя и погибает. Внешние силы побеждают и разлагают его. Национальность живет, если обладает мощью, равной внешним разрушительным силам».

В «темные» века идет неминуемое разложение и вопрос только в его темпах. Затронут ли деформации, искажения, деградация морали и культуры сердцевину организма – «собирательную личность»?

Можно ли в этом смысле сравнить отмеченную Жаботинским и сложившуюся в эпоху европейского Просвещения «влюбленность» евреев в господствующую культуру - русскую имперскую или, допустим, французскую - и наложившийся на армян за «темные века» языковой и культурный отпечаток господствующего элемента – турецкого, курдского, персидского?

С точки зрения ассимиляционной угрозы еврейская ситуация была все-таки хуже, но потом, при выходе из такого опасного «симбиоза», эти евреи принесли с собой в Израиль множество полезных европейских культурных навыков и инструментов – социальных, экономических, политических, военных, научных, образовательных, технических, технологических и проч. И что самое главное – в Европе еврейство существовало в той среде, где нация, и все национальное – территория, культура, государство – становилось все более и более актуальным. Будучи ассимилятивной и антисемитской угрозой для евреев, тогдашняя Европа одновременно могла предложить эффективное оружие против своей же угрозы. Тормозом мобилизации в еврейском случае было отсутствие территориальной базы.

В армянском же случае в результате «симбиоза культур» деградировали даже привычные и несложные способы ведения сельского хозяйства, не говоря уже о более высоких материях. Конечно, европейское активно просачивалось в городские центры концентрации армян, вынесенные за пределы Армении, но только со второй половины XIX века, причем такое просачивание внешних признаков и атрибутов не создавало европейской среды – соответствующие навыки и инструменты не усваивались из повседневной жизни. Несмотря на деятельность отдельных фигур, на возникновение партий, национальные представления с большими сложностями проникали в среду, привыкшую к религиозно-общинному делению, к вековым дискриминации и угнетению своей «общины».

Конечно, перенос на «временнȳю периферию» идей национально-освободительного движения и их распространение в народе зависели от многих факторов. Но близость к западной Европе с ее идейными трендами нации и национального была одним из главных. Армяне, находились в этом смысле в худшем положении, чем балканские народы, но имели свои мирные диаспорные "форпосты". Рассеяние, вывод армянской социальной активности в города за пределами Армении (Стамбул, Измир, Тифлис были в постоянной связи соответственно с Европой или двумя российскими столицами, как частью Европы) справедливо рассматриваются как негативные для успеха национального движения. Но именно эти факторы парадоксальным образом были позитивными для его старта.   

 

К чему апеллировать, обращаясь к бесправным и порабощенным?

По мнению Налбандяна, основу нации составляют прежде всего общие интересы: «Нация не что иное как сообщество людей, у которых имеются общие интересы, общее понимание вещей, общая форма и стиль для выражения этого понимания».

С одной стороны они складываются из индивидуальных:

«Экономический вопрос – единственная прочная сила, которая действует внутри нации, поддерживая ее равновесие против внешних сил, сила, благодаря которой нация и живет. Хоть тысячу лет проповедуй мне свою отвлеченную национальность, - все равно я не пойму тебя. Ты говоришь – сохраним нашу нацию, наш язык, наши традиции и т.д.; прекрасно, - отвечаю я, - но скажи, пожалуйста – во имя чего? В чем польза от того, что мы ее сохраним? В чем вред, если мы ее утратим? Отвлеченное понятие национальности, которое в известной степени проповедовалось доныне среди армян, не может ответить на этот вопрос. (…) Подобная проповедь никогда не может пустить корни в народе, который, прежде чем столкнуться с абстрактным, поминутно сталкивается с реальной нуждой. А если ты мне скажешь – храни свою национальность, будь постоянен в любви к своей стране, люби своих братьев, храни свой язык, который является знаменем твоей нации, и все это даст тебе право приобрести клочок земли, который избавит тебя от рабства и нищеты – тогда я пойму тебя и, видя в общей пользе и свою собственную пользу, буду стараться изо всех сил. Тогда я последую за тобой, ибо ты возвещаешь спасение именем национальности.

Если люди, пережившие политическое крушение, понимают под национальностью нечто целое, некогда существовавшее, чьи памятники, покрытые вековой пылью, заставляют биться их сердца, если их понимание национальности основано на путаных преданиях прошлого, а не на жизни, не на нынешнем поколении и нынешних условиях жизни, если их понимание национальности не выходит за рамки прошлого, то их идея национальности навсегда бесплодна и не уступает китаизму».

С другой стороны нация невозможна без определенного внутреннего альтруизма:

«Нация – это та сила, та живая связь людей, без которой или вне которой частное лицо стало бы бесполезным эгоистом, а все человечество – бесплодной отвлеченностью. Эгоистическое начало, которое обособляет одну личность от всех других, противопоставляется высшей идее живой связи нации, иначе говоря, - всеобъемлющему началу».

«В интересах этой личности (коллективной. – К.А.) миллионы людей теряют свою индивидуальную особенность. Каждый существует не как человек, а как часть той или иной собирательной личности».

 

С одной стороны, Налбандян уверен, что в условиях Европы при отсутствии жестких барьеров армянство бы растворилось, как это произошло в Речи Посполитой. С другой стороны, он ратует за европеизацию, за просвещение светского и европейского образца, за разрыв с традиционной культурой, в которой невозможна постановка вопросов о коллективных социальных и политических правах, о нации, как политическом явлении.  

 

Можем ли мы в результате сделать вывод, что Микаэл Налбандян был деятелем вполне развитого национального движения? Конечно, нет, поскольку на рубеже 1850-1860-х годов движения как такового еще не было, появлялись только первые, считанные фигуры. Речь о самом раннем, предварительном этапе, типичном для стран на «временнóй периферии», когда единичные личности, близко знакомые в силу ряда обстоятельств с проблематикой европейского «мира современности», пытаются без особого успеха продвигать ее в своем, пока еще не готовом к такой постановке вопросов, народе.

 

 

Духовное строительство нации. Терьян и Ахад-Хаам

 

Если обратиться к наследию идеологов сионизма, мы увидим, что идеи «Духовной Армении» Терьяна очень созвучны «духовному сионизму» представителя более старшего по сравнению с Жаботинским (1880-1940) поколения – Ахад-Хаама (1856-1927). Политический сионизм, ставивший во главу угла построение государства в Палестине, Ахад-Хаам считал преждевременным проектом европеизированных евреев, оторванных от еврейства.

 

В 1897 году в связи с Сионистским конгрессом он писал:

«Западный еврей, покинув гетто и стремясь войти в нееврейское общество, несчастлив, поскольку его надежды на то, что его примут там с распростертыми объятиями, не оправдались. Волей-неволей он возвращается к собственному народу и пытается найти среди него ту жизнь, которой жаждет, - но тщетно. Образ жизни и горизонты еврейского общества более не удовлетворяют его. Он уже привык к большей широте в социальной и политической сфере, да и в сфере интеллектуальной работа, необходимая для еврейской национальной культуры, его не привлекает, поскольку культура эта не играла никакой роли в первоначальном его воспитании и осталась для него закрытою книгой. Оказавшись в столь затруднительном положении, он обращается к земле своих предков, воображая, как замечательно было бы восстановить там еврейское государство, такое же, как у других народов, организованное точно по образцу других государств. Тогда он смог бы жить полной жизнью среди собственного народа, находя у себя дома все, что ныне видит у других, что манит его, но не дается в руки.

Разумеется, не все евреи смогут сняться с места и направиться в свое государство; но самое существование еврейского государства поднимет уважение к евреям, оставшимся в диаспоре, сограждане не будут более презирать их и держать на расстоянии, точно низких рабов, всецело зависящих от чужого гостеприимства. Раздумывая далее над этой блестящей мечтой, он вдруг подсознательно проникается ощущением, что даже теперь, когда еврейского государства еще нет, уже одна его идея приносит ему почти полное облегчение».

 

Это практически та же мотивация, которую Терьян в конце 1914 года приписывает армянской «интеллигенции» с ее национальными устремлениями, хотя, справедливости ради надо сказать, что партийная, и тем более беспартийная «интеллигенция» ставили тогда вопрос не об армянском государстве, но только об автономии. Отчужденность еврейских политических националистов от «народа» Ахад-Хаам связывает с их европеизированностью, Терьян в армянском случае – с «буржуазностью». Но по сути они говорят об одном и том же феномене, делая разные акценты.

Далее Ахад-Хаам пишет о том, что восточная часть еврейства, где оно представляет собой не множество отдельных индивидов, но еще остается народом, нацией, не утратившей «подлинной связи с тысячелетней культурой», сталкивается с другой, более реальной проблемой:

«Для евреев исход из гетто связан с определенной страною и обусловлен терпимостью; но иудаизм вышел (или выходит) оттуда сам собою всякий раз, как он соприкасается с современной культурой. Контакт этот переворачивает механизмы внутренней защиты еврейства, так что оно не может больше оставаться изолированным и жить обособленною жизнью. Наш народный дух жаждет дальнейшего развития; он хочет воспринять основные элементы общей культуры, доходящие к нему из окружающего мира, усвоить их себе, как бывало и в прежние периоды его истории.

Но условия жизни в диаспоре непригодны для такой задачи. В наше время культура повсюду выражается в формах национального духа, и чужестранец, желающий войти в местную культуру, должен утопить в ней свою индивидуальность, раствориться в господствующей среде. Поэтому в рассеянии еврейство не может совершенствовать свою самобытную культуру. Покинув стены гетто, оно рискует утерять свою суть или — по меньшей мере — свою национальную цельность; оно рискует оказаться расщепленным на столько видов, отличающихся по характеру и образу жизни, сколько есть стран рассеяния».

 

Еврейство, по мнению Ахад-Хаама, нуждается в первую очередь не в политическом, а в духовном центре в Палестине:

«И вот еврейство в тисках: оно не может более выносить галутной формы, которую вынуждено было принять, повинуясь воле к жизни, после изгнания из своей страны; но без такой формы существование его оказалось в опасности. Потому оно стремится вернуться к своему историческому центру, где сможет жить жизнью, развивающейся естественным порядком, развернуть свои силы в каждом направлении человеческой культуры, расширять и совершенствовать национальное достояние, накопленное им до сих пор, и тем самым обогатить в будущем сокровищницу общечеловеческой культуры подобно тому, как в прошлом оно создало великую национальную культуру, плод свободного труда народа, жившего светом собственного своего духа.

Ради такой цели еврейство может покуда удовольствоваться малым. Оно не нуждается в независимом государстве, ему довольно того, чтобы на его родимой земле ему были созданы благоприятные условия для развития: образовалось достаточно большое поселение евреев, которые смогут без помех трудиться во всех отраслях цивилизации, от земледелия и ремесел до науки и литературы. Такое еврейское поселение, постепенно увеличиваясь, станет со временем центром нации, где дух ее выразится во всей чистоте и развернется во все стороны до наивысшей степени совершенства, на какую способен.

Впоследствии от этого центра дух еврейства распространится на всю периферию, на все общины диаспоры, вдохнет в них новую жизнь, поддерживая целостность и единство нашего народа. Когда же наша национальная культура в Палестине достигнет такого уровня, мы сможем быть уверены, что она взрастит на земле Израиля людей, которые смогут в благоприятный момент создать там еврейское государство, и оно будет не только государством евреев, но истинно еврейским государством».

 

Практически то же самое утверждает Терьян:

«Народ создается не только мощью внешних сил, искусственным расположением вещей, он создается и внутренней, интеллектуально-духовной связью людей. Кроме внешней возможности должна быть и некая внутренняя сила, какой-то духовный импульс, который превращает людей в нацию (…) Вот почему я полагаю, что, кроме преодоления внешних препятствий, каждый народ, имеющий желание и волю образовать нацию, постоянно должен создавать ценности, которые являются залогом его самобытности. (…)

Строительство этой духовной Армении требует тяжелого и длительного труда, крепкой веры и твердого сознания множества людей, бескровных, но честных, быть может, более трудных, более ужасных жертв, чем жертвы крови. (…)

Если действительно сегодня сердце армян обращено к будущему, если, действительно, верят они в свое будущее, значит, они должны обратить свой взор не только на Ван или Эрзерум, а внутрь себя, в глубь своей души, чтобы увидеть, есть ли в них все то, что вдыхает жизнь в нашу материальную отчизну – в этот Ван, Муш и Эрзерум (…)

Наша страна – страна руин, разрушенная отчизна, которую мы сегодня хотим оживить, которую желаем воззвать к новой жизни.

Наша духовная отчизна тоже разрушенная страна, и какая же нужна горячая любовь, которое самопожертвование, какое бурное воодушевление для возрождения этих руин, этих недостроенных зданий!

Исследуйте свое сердце и посмотрите, есть ли там вера, с помощью которой наша духовная Армения должна оживиться? Если нет, значит, тщетны те усилия, которые прилагаете вы для материальной Армении».

 

Напрашивается вопрос о перспективах духовного и культурного строительства нации, безоружной в мире гигантских военно-политических "машин". Известный русский религиозный философ первой половины XX века, армянин по матери, Павел Флоренский выразился в целом верно, хотя на первый взгляд слишком пессимистично о «культурной работе» в неблагоприятных условиях: «Все культурные ценности Армении, талантливо создаваемые, были тщетной попыткой строиться в стремительном потоке, и все они непременно были уносимы течением. Ни один народ за свою жизнь не затратил столько усилий на культуру, как армянский, и, кажется, ни у одного коэффициент полезного действия не оказался в итоге столь малым, как у него же». Проблема, как видим, не в том, что мало создавалось культурных ценностей, а в том, что раз за разом почти до основания разрушалось недостроенное здание, пресекался процесс созревания в условиях постоянных «гонок» по Армении чужих военно-политических «машин».    

Всем ли случалось увидеть улитку, медленно ползущую после дождя по мокрому асфальту? «Духовный рост», «духовное созревание» - тем более рост и созревание большого сообщества даже в лучшие для этого времена происходит со скоростью движения улитки в сравнении со скоростью действий военно-политических «машин». С каждым веком эти «машины» двигались все организованнее и быстрее, но до поры до времени в пределах скорости боевых колесниц. Как раз при жизни Терьяна и Ахад-Хаама стали происходить радикальные изменения, «колесницы» уже становились действительными машинами, способными стремительно нестись вперед, давя на своем пути живое и неживое.

 

Человек даже за решеткой может чувствовать себя «внутренне» свободным, но целый народ или его территориально обособленная часть не могут чувствовать себя свободными в положении коллективного заложника в ячейках чужой системы. Даже если ее элиты временно по каким-то причинам обласканы властью, если им оказывается особое доверие, как, например, остзейским немцам в Российской империи. Привилегированное положение остзейских немцев продолжалось примерно полтора столетия. В строительстве и упрочении империи немцы сыграли выдающуюся роль на верхних уровнях военной и административной власти, в науке и технике. Все это время они в самой Прибалтике не имели, если пользоваться выражением Терьяна, ни малейших препятствий «для повседневной культурной работы» для всяческого духовного развития, в том числе национального. В конце концов, Хачатур Абовян и Степаннос Назарянц учились в сугубо немецком Дерптском университете на территории Российской империи и именно оттуда вынесли свой патриотизм по образцу германского патриотизма, свои национальные идеи по образцу германских национальных идей пусть и в более скромном варианте.

С объединением Германии в 1870 году остзейские немцы стали рассматриваться властью как потенциальная угроза для Российской империи. И если прежде именно они, как местная элита, были в союзе с имперской властью, то теперь власть стала поощрять враждебность к ним эстонцев и латышей, ограничивать права немцев в том числе и на использование немецкого языка. При том что немцы Прибалтики отличались неизменной преданностью престолу и никогда им не были предъявлены конкретные обвинения в каких то политических амбициях, в «сепаратизме», в стремлении иметь в крае немецкую власть с «немецким полицейским».

На судьбу народа могли повлиять и чужая борьба, чужой конфликт. Катастрофа в Балканской войне 1912 года повлияла на радикализацию отношения младотурок к Армянскому вопросу, Геноцид армян в свою очередь втянул в воронку и ассирийцев, у которых не было ни политических партий, ни «буржуазной интеллигенции», мечтавшей  об «ассирийском полицейском». Эпоха политических наций началась уже с первых десятилетий XIX века и все, кто не хотел этого замечать, хотел остаться в стороне или плыть против течения - от империй до диаспор - потерпели катастрофу или, по крайней мере, тяжелое поражение.

 

Продолжение см “HAMATEXT” #4

 

 

 

 

oN THE TOPIC

Պետք է բացահայտել այս խնդիրների ճնշող մեծամասնության քաղաքական էությունը, ցույց տալ, որ քաղաքականը անհնար է հանգեցնել սոցիալականին, տնտեսականին, մշակութայինին, բարոյականին և անհնար է ոչ մի բանով փոխարինել: Մյուս կողմից, ամեն ինչը կարող է քաղաքական չափում ունենալ և որպես կանոն` ունի:

The nodal point of 1919 remains largely ignored, yet, it was in the crucible of the civil war through which the key features in the peculiar taxonomy of the Soviet state emerged (...). The bout of revolutionary organizational inventiveness performed under colossal pressure and during a compressed formative period is what really made the Soviet Union. It is also what has undone the even likelier...

Դառնալ քաղաքական սուբյեկտ՝ նշանակում է ռիսկի դիմել քաղաքական օբյեկտի կախված և խոցելի կարգավիճակից դուրս գալու համար, պայքարի մեջ մտնել՝ գերագույն իշխանության ձևավորման ու վերհսկողության ևպատակով: